в которой моё путешествие по морю достигает своего апогея в великолепном описании шторма и кончается ужасным сюрпризом
Прямо по морю пролегал одинокий путь «Марского аркестра». Дни шли за днями, покачиваясь на волнах, солнечные, сонные, голубые. Стаи морских привидений пробегали вдоль и поперёк штевня, а в кильватерную струю мы сыпали овсянку тянувшемуся за нами хвосту хихикающих русалок. Я любил сменять Фредриксона у руля, когда на море опускалась ночь. Сверкающая под луной палуба, тихонько колышущаяся вверх и вниз передо мной, тишина и бродячие волны, облака и величественный окоём — всё давало мне приятно волнующее ощущение, что ты страшно значительный и вместе с тем страшно маленький, а пожалуй, всё-таки больше значительный.
Временами я видел, как во тьме вспыхивает трубка Супротивки. Он тихонько пробирался на корму и усаживался подле меня.
— Как прекрасно ничего не делать, правда? — сказал он однажды ночью и выбил трубку о планшир.
— Но мы делаем! — ответил я. — Я правлю. Ты куришь.
— Куда-то ты нас приправишь, — сказал он.
— А это уже другой вопрос, — сказал я, ибо уже тогда отличался чётко выраженной наклонностью к логическому мышлению. Ведь речь шла о том, чтобы что-то делать, а не о том, что именно делать. — У тебя что, опять Предчувствия? — с беспокойством спросил я.
— Нет, — зевнул Супротивка. — Уа-а, ва-а. Мне абсолютно безразлично, куда мы плывём. Все места хороши. Ну пока, доброй ночи.
— Пока, пока, — сказал я.
На рассвете, когда Фредриксон сменил меня у руля, я обмолвился вскользь об удивительно полном отсутствии у Супротивки интереса к тому, что его окружает.
— Гм, — сказал Фредриксон. — А может, наоборот: он интересуется всем? Спокойно и в меру. Мы интересуемся чем-то одним-единственным. Ты хочешь кем-то стать. Я хочу что-то создавать. Мой племянник хочет иметь. А Супротивка просто живёт.
— Подумаешь — живёт! Это всякий может, — возразил я.
— Гм, — произнёс Фредриксон, погружаясь в свою обычную задумчивость и в блокнот, в котором рисовал удивительные конструкции машин, похожих на пауков и летучих мышей.
Так или не так, мне лично Супротивка кажется каким-то непутёвым, если говорить о его отношении к жизни. Разве мы все не живём? Вот вопрос вопросов, и он представляется мне так: я постоянно окружён массой важных, значительных вещей, их надо пережить, обдумать, освоить, у меня столько возможностей, что волосы встают дыбом, когда подумаю о них, но средоточие всего — я сам, и, естественно, главнее меня нет никого на свете.
Теперь, после всего пережитого, меня гнетёт сознание, что эти возможности уже не столь многочисленны, как были тогда. И я задаю себе вопрос: отчего это? Но уж средоточием-то всего я не перестаю быть, и это меня утешает.
Так вот. Перед обедом Зверок-Шнырок предложил послать телеграмму маме Скалотяпа.
— Нет адреса. Нет телеграфа, — сказал Фредриксон.
— Да, полная неопределённость! — воскликнул Зверок-Шнырок. — Ах, какой я глупый! Прошу прощенья! — И он, сконфуженный, юркнул в свою банку.
— А что это такое — телеграф? — спросил Скалотяп, живший в банке вместе со Зверком-Шнырком. — Это можно грызть?
— Нашёл у кого спрашивать! — ответил Зверок-Шнырок. — Это что-то такое большое и чудное. В другой конец Земли посылают маленькие сигналы… и там они делаются словами!
— А как их посылают? — спросил Скалотяп.
— Ну, по воздуху, что ли, — неопределённо пояснил Зверок-Шнырок и помахал лапами. — И ни одно не пропадёт в пути!
— Вот как! — удивлённо воскликнул Скалотяп и после этого весь день сидел и вертел головой, пытаясь усмотреть телеграфный сигнал.
В три часа Скалотяп увидел большое облако. Оно мчалось на небольшой высоте, белое, как мел, пухлое и какое-то неестественное на вид.
— Облако из книжки с картинками, — заметил Фредриксон.
— Ты читал книжки с картинками? — удивлённо спросил я.
— А как же, — ответил он. — «Путешествие по Океану».
Облако проскользнуло мимо нас с наветренной стороны.
Затем остановилось.
И тут произошло нечто совершенно необычное, чтобы не сказать ужасное: облако повернулось и последовало за нами.
— Прошу прощенья, облака нам друзья? — боязливо спросил Зверок-Шнырок.
Никто из нас не мог сказать ничего определённого на этот счёт. Облако проплыло у нас в кильватере, наддало ходу, перевалило через поручни, мягко растеклось по палубе и нацело погребло под собой банку Зверка-Шнырка. Затем улеглось поудобнее, поколыхалось от борта к борту, съёжилось и — клянусь хвостом! — в следующее мгновение просто-напросто заснуло у нас на глазах!
— Ты когда-нибудь имел дело с такими штуками? — спросил я у Фредриксона.
— Никогда! — решительно ответил он весьма недобрым тоном.
Скалотяп приблизился к облаку, попробовал его на зубок и объявил, что на вкус оно как мамин ластик дома.
Во всяком случае, оно мягкое, — сказал Супротивка. Он разрыл себе удобную ямку для сна, и облако тотчас обволокло его, словно уютное одеяло из гагачьего пуха. Похоже было, мы пришлись облаку по душе.
Однако этот странный инцидент очень затруднил кораблевождение.
В тот же день перед закатом небо стало приобретать какой-то зловещий вид. Оно сделалось жёлтым, но не просто приятно жёлтым, а грязновато-призрачным. Над самым горизонтом маршировали чёрные тучи с грозно нахмуренными бровями.
Мы все сидели под тентом. Зверку-Шнырку и Скалотяпу в конце концов удалось нашарить свою банку и откатить её на корму, не прикрытую облаком.
Под помутневшим диском солнца море стало исчерна-серым, ветер тревожно свистел в штагах. Морских привидений и русалок как не бывало. Настроение у всех было скверное.
Фредриксон посмотрел на меня и сказал:
— А ну-ка, взгляни на барометр.