Турман и Тучерез

К вечеру мы как-то поглупели.

Я давно заметил, что люди немного глупеют к вечеру. Днем еще как-то держатся, а к вечеру глупеют прямо на глазах: часами смотрят телевизоры, много едят.

Вот и мы слегка поглупели. Мы глядели на Моню — и не могли понять, кто это перед нами. А он, белокрылый, в черном капюшончике, прохаживался по крыше и клевал крошки.

Наконец Крендель упал на колени, схватил Моню, прижал к груди, не замечая, что к ноге великого турмана прикручено проволочное кольцо, в котором явно светит записка. Я хотел указать на это, но не находил подходящих слов, а «еще бы» не годилось к случаю. Крендель записки не замечал.

— Еще бы, — сказал все-таки я.

Крендель не обращал внимания, дул Моне в нос и считал перья.

— Еще бы, а, еще бы, — продолжил я.

Крендель высунул язык, кончиком языка стал трогать Монин клюв. Все это выглядело довольно глупо.

— Еще бы, черт, — не удержался я. — Моньку он видит, а записку не видит. Что ты, ослеп, что ли?

Крендель дернулся, изумленно глядя на меня, прижимая Моню к груди.

— Еще бы тебе очки протереть, — говорил я, меня прямо понесло. — Разуй глаза, записка у Моньки на ноге.

Крендель пугливо глядел на меня, ничего не соображая. Тогда я взял дело в свои руки, достал записку. Вот что было написано в ней: «Пуговица сработала. Остатки монахов, в количестве четырех, находятся в Кармановском отделении милиции. Куролесов».

— Какой еще Куролесов? — нервно переспрашивал Крендель. — Откуда?

Не выпуская Моню из рук, Крендель наконец побежал к чердаку, по черной лестнице вниз — во двор. Только у трамвайной остановки я догнал его. И как-то особенно медленно добирался этот трамвай до вокзала, долго-долго ждали мы электрички. Останавливаясь то и дело, ползла электричка, и все-таки быстро добрались мы до Карманова и поспели в тот самый момент, когда старшина Тараканов кормил голубей колбасой.

— Как вещественное доказательство она устарела, — говорил старшина. — А для голубей подойдет.

— Голуби колбасу не едят, — возражал Фрезер, — им надо зерновых культур, типа гречки.

— Все в порядке, Кренделек! — смеялся Куролесов. — Можешь гонять своих монахов сколько угодно.

Крендель смущался и краснел, жал руку Фрезеру, то и дело пересчитывая голубей.

— Ну, а ты-то доволен? — спрашивал меня Вася. — Что ж ты молчишь? Ну, скажи, давно тебя не слыхали.

— Еще бы, — говорил я, вытягивая Кренделя за рукав.

В этот же вечер мы вернулись домой и еще успели погонять голубей. Весь двор, конечно, был заполнен жильцами, многие залезли даже на крышу, чтоб увидеть это чудо — монахов, летающих в вечернем небе.

Вдруг со стороны Красного дома послышался пронзительный свист. Это свистел Тимоха-голубятник. И вслед за свистом из глубины Зонточного вырвался голубь. Белый как снег, он стремительно прошел мимо монахов, прямо подымаясь вверх.

Это был знаменитый Тимохин Тучерез.

Завидев его, Моня оторвался от стаи и дунул следом.

Тут бешено засвистел Крендель, засунув в рот буквально все пальцы, и я поддержал, и дядя Сюва, и Райка Паукова, и тетя Паня ужасно засвистела со своего этажа, и даже бабушка Волк засвистела тем самым свистом, который называется «Воскрешение Лазаря».

А Тучерез поднялся уже высоко и все шел вверх, чуть с наклоном, набирая высоту… Просто жалко, что не было в небе тучи, которую он бы с ходу разрезал пополам.

Вот он встал, как жаворонок, на месте, сложил крылья и камнем стал падать вниз.

Тут же Моня подхватился вокруг него — завил спираль.

Тучерез упал на крышу Красного дома, раскрыв крылья в самый последний момент, а Моня перевернулся через крыло, через голову, пролетел у самой Тимохиной головы и снова взмыл кверху, догоняя монахов.

А солнца уже и не было видно. Хвост заката торчал из-за кооперативного дома, фонари зажглись в Зонточном, а в небе появились две или три звезды. Сумрачный, фиолетовый лежал Зонточный переулок под вечерним московским небом. Сверху, с крыши, уже и не было видно лица бабушки Волк, сидящей под американским кленом, и дяди Сювы в окне третьего этажа. До нас долетали только отдельные их слова:

— Сейчас бы селедочки баночной.

— Да есть у меня пара красноглазок, заходите, бабушка.

Жильцы перебегали из подъезда в подъезд, хлопали дверями, и в окнах уже зажигался свет.

На пустыре опять горели овощные ящики, и возле огня виден был какой-то кривой силуэт с граблями в руках. Он то взмахивал граблями, как будто гоняя ворон, то вскидывал их на плечо наподобие винтовки, то шарил ими в огне. Переломивши грабли об колено, он бросил, наконец, их в костер и долго сидел на корточках, глядя, как сгорают они.

За Красным домом на Крестьянской заставе вспыхивали фары троллейбусов и автомашин, из метро вылезали на площадь разноцветные человеческие тени, рассыпались в разные стороны и редко какая-нибудь их них поворачивала в наш переулок.

— Опять она повесила курицу между дверями, — послышался сердитый голос. — Да купи же ты холодильник.

— Не твое дело, — отвечала Райка, — куда хочу, туда вешаю. Отцепитесь от меня.

Райка подошла к окну, полила из лейки зеленый лук, выглянула во двор, но никого не было уже видно во дворе — ни бабушки Волк, ни дяди Сювы. И Жильца из двадцать девятой квартиры не было видно.

Скучный сидел он дома и перебирал перья — красные и золотые, скромные и многоцветные.

«Что в них толку, — думал он. — Взлететь они мне не помогут».

Жилец вспомнил было сон про Райку Паукову, но тут же подумал:

«Какая такая Райка? Эта грубая женщина?! Да она даже улыбнуться не может. Только грубит».

Жилец захлопнул альбом, кинул его на шкаф, надел пиджак и вышел на улицу.

Мрачный-мрачный постоял он под американским кленом, вздохнул и пошел за ворота.

«Не жилец я на этом свете», — думал Жилец.

Мрачный-мрачный шел он по переулку, шел и шел и не оглядывался назад. А зря не оглядывался, потому что следом за ним шла Райка Паукова и улыбалась, как умела.