Любочке было четыре года, и жила она со своей мамой в осаждённом фашистами городе Ленинграде.
В то время была война, и враги окружили Ленинград кольцом, взяли его в блокаду.
Любочкин папа сражался на Ленинградском фронте.
Большой дом, в котором жила Любочка, походил раньше на спелый стручок гороха, так плотно он был населён жильцами. Но сейчас дом опустел. Мужчины ушли воевать, ребят увезли подальше от фронта, а женщины работали на заводе и часто там же и жили, как солдаты, на казарменном положении.
Работать голодным и измученным бомбёжкой людям было очень тяжело. Но завод то был военный, он делал танки, нужные фронту, и люди трудились насколько хватало сил.
Мама и Любочка жили в одной комнате, а вторую занимал Иван Кириллыч, пожилой токарь. Сыновья его воевали, а дочери с детьми уехали. Мама тоже могла уехать со своей Любочкой, но она знала, что папа воюет в нескольких километрах от их дома, и не хотела уезжать. Она думала: а вдруг папу ранят? Кто же тогда будет за ним ухаживать?
Но время шло, и мама с Любочкой чувствовали себя всё хуже и хуже. В начале войны они получали по карточкам достаточно хлеба и кое-какие продукты. Но после того, как немцы разбили склады, продуктов в городе почти не осталось, и хлеба стали выдавать на целый день крошечный кусочек, размером не больше двух спичечных коробков. Это был уже настоящий голод.
Пришла зима, и Любочка так ослабела, что не могла ходить по комнате и перестала спускаться в бомбоубежище. С утра до вечера она сидела в уголке в своей серенькой меховой шубке и даже с любимой куклой Алей не хотела играть.
Ударили морозы, и в комнате стало так холодно, что меховая шубка почти не согревала Любочку, а дров не было. Мама давно уже сожгла деревянный ящик, где раньше они держали картошку, сожгла и лестницу, по которой папа взбирался чинить электричество, потом доску для пирожков и котлет: ведь ни пирожков, ни котлет никто теперь в Ленинграде не делал. Затем в печку отправились один за другим все стулья, Любочкина деревянная кровать и, наконец, обеденный стол. Иван Кириллыч заглянул однажды к ним в комнату, увидел, как мама суёт в печку ножку от стола, и сказал, что такую обжору мебелью не насытишь. И на другой день принёс маленькую железную печурку. Эту печурку можно было топить щепками, и в комнате всё-таки становилось теплее. Но когда сожгли обеденный стол, табуретку и большой комод Ивана Кириллыча, не осталось щепок даже для маленькой печки.
Утром мама оставила Любочку лежать под одеялом, а сама встала и ушла в кухню поискать что-нибудь деревянное, что могло бы сгореть в печурке и хоть немного обогреть комнату.
Но в опустевшей и обледеневшей кухне ничего «горючего» уже не осталось, не нашлось даже лучинок, на которых можно было бы согреть Любочке стакан чаю.
А Любочка чувствовала себя в этот день совсем плохо. Худенькая и большеглазая, она лежала, свернувшись клубочком, под одеялом и была похожа на маленького захворавшего зайчонка.
И тут мама с мучительным страхом подумала о том, что её Любочка, её единственный, драгоценный зайчонок, может умереть от холода и голода.
Последние силы, последнее мужество оставили маму. Она опустилась на колени, положила голову на Любочкино одеяло и заплакала. Так горько мама ещё никогда не плакала: ни в тот день, когда началась война, ни тогда, когда провожала на фронт папу.
А Любочка, хоть и видела, что мама плачет, но оставалась совсем равнодушной. Она так озябла и так сильно ослабела, что ко всему была теперь безразлична.
Скрипнула дверь, и в комнату тихонько вошёл Иван Кириллыч. Он только что пришёл с работы и крепко озяб; брови у него были белые, усы тоже белые, а нос красный от мороза.
Иван Кириллыч сделал вид, что не замечает маминых слёз, и сказал:
— А температура у вас пониженная, градуса три, не больше, надо скорее затопить печку.
Мама встала и сказала, утирая слёзы:
— Я уже всё сожгла, что можно было. Остался только диван, но мы на нём спим, да ещё папины книги.
— Книги жечь — это последнее дело, — сказал Иван Кириллыч. Он постоял, тихонько постукал валенками, видно, у него замёрзли ноги, погладил себя по лбу и вдруг торопливо направился к дверям.
Через несколько минут в коридоре что-то зашуршало, зашумело, и в комнату снова вошёл Иван Кириллыч, таща за собой туго набитый большой матрасник.
— Вот, — сказал он, — это я нынче летом набил. Сосновыми стружками из-под яиц, в нашей молочной взял. Всё равно на нём теперь спать некому, и мы его сейчас распорем и истопим печку.
Смолистые стружки горели очень жарко, с каким-то особенным гулом, свистом и даже как будто с весёлым пением. В комнате потеплело, но Любочка всё ещё лежала под одеялом. Мама сидела подле неё и поила её горячим, чуть подслащённым чаем.
Иван Кириллыч примостился на полу у печки, подкладывал в неё стружки и смотрел на Любочку. Он думал: «До чего же истаяла малышка. Молока бы ей сейчас тёплого, хоть полстакана, или яичко!..»
Запустив руку в матрасник, Иван Кириллыч вытащил свежую охапку стружек, хотел было сунуть их в раскрытую дверцу и вдруг вскрикнул:
— Есть! Есть!
Мама обернулась и спросила испуганно:
— Иван Кириллыч, голубчик, что с вами?
Иван Кириллыч молча протянул руку. На его ладони, большой и чёрной от металлической пыли, лежало настоящее, крупное, чуть желтоватое яйцо.