Печать

Суббота, 30 апреля

Есть в году день, которого все дети Далекарлии ждут почти с таким же нетерпением, как Рождества. Это — последний день апреля, день святой Вальборг, праздник встречи весны. Вечером этого дня детям позволяют жечь повсюду костры.

Задолго до праздника мальчики и девочки начинают собирать все, что только может гореть. Из лесу они несут хворост, собирают сухие ветки и шишки, в селениях подбирают стружки у столяра, щепки, кору и корявые чурки у дровосека. Каждый день ходят они к лавочнику, выпрашивая у него старые лари. Если же кому-нибудь посчастливится раздобыть пустую бочку из-под дегтя, он прячет это драгоценнейшее сокровище понадежнее и осмеливается вытащить его только в самую последнюю минуту, когда уже пора зажигать костер. Тонкие прутья, которыми подпирают молодой горох и бобы, поваленные ветром изгороди, разная поломанная утварь, снасти и забытые на полях вешала для просушки соломы, навесы, под которыми сушится зерно, — все в эту пору в опасности, все становится добычей детей.

И вот наконец приходит этот прекрасный долгожданный день. В каждом селении, либо на холме, либо внизу у берега озера, с утра начинают складывать в огромную кучу хворост, сучья и все прочее, что удалось собрать. В некоторых селениях готовят не один, а два, а то и три костра. Случается ведь и так, что мальчишки и девчонки никак не могут сговориться вместе собирать хворост. Или же дети, которые живут на южном конце селения, хотят зажечь костер у себя, а те, что живут на северном, складывают свой. Обычно к полудню уже все готово, и дети в нетерпении бродят вокруг сложенных костров с коробками спичек в кармане, дожидаясь темноты. А в Далекарлии в эту пору ужасно долго не наступает вечер. В восемь часов еще только начинает смеркаться. Ходить в ожидании — скучно и холодно. Ведь зима еще не кончилась, а весна не наступила, и по-настоящему тепло только в полдень, когда солнце стоит высоко в небе. Хотя на вырубках и пашнях снег давно стаял, но в лесах еще лежат высокие сугробы, озера скованы льдом, а к ночи становится еще холоднее. И бывает, что самые маленькие и самые нетерпеливые дети не выдерживают и зажигают костер еще до темноты. Вечно они торопятся! Однако старшие мужественно ждут, пока не стемнеет, чтобы костры были хорошо видны.

Наконец наступает долгожданный час. Все уже здесь, каждый принес для костра хотя бы крохотную щепку. По обычаю, зажигает костер самый старший мальчуган. Он берет пучок соломы, поджигает его и сует этот факел в кучу хвороста. Вспыхивает пламя, шипит, потрескивает хворост, пылают тонкие веточки, валит черный, густой дым. Вот уже занялись верхние ветки, взметнулись ввысь яркие языки пламени; костер достигает нескольких метров, и его видно далеко по всей округе.

Теперь можно оглядеться. Вон там горит еще костер, там — еще один! Вон вспыхнул костер на пригорке, а тот — выше всех — на вершине горы! Все хотят, чтобы их костер был самым большим и ярким! И чтобы он затмил все другие костры! Потому-то в последнюю минуту дети кидаются домой и клянчат у матери или отца еще какие-нибудь обломки досок или поленья.

Когда огонь разгорается, приходят поглядеть на него и взрослые, и старики. До чего же красив костер! И он не только освещает все вокруг. Такое от него исходит тепло, так манит он присесть поближе на камень или на кочку! Все рассаживаются вокруг, завороженно вглядываясь в костер. Кому-нибудь непременно придет в голову мысль сварить немного кофе, раз уж горит такой чудесный огонь. А пока закипает кофейник, кто-то обязательно начнет рассказывать занятную историю, а когда она кончается, начинает свою повесть другой.

Взрослые думают про свой кофе да про занимательные истории. У детей же одна забота — как бы получше и подольше горел их костер. Ведь весна наступает так медленно, так неохотно ломается лед и тает снег! Не худо бы хоть немного пособить весне своими кострами! Ведь сейчас даже трудно представить себе, что близок час весны, что скоро начнут набухать и распускаться почки!

 

* * *

Дикие гуси заночевали на льду озера Сильян. С севера резкими порывами налетал холодный ветер, и мальчик с удовольствием спрятался под крыло белого гусака. Но долго спать ему не пришлось, внезапно его разбудил оружейный выстрел. Выскользнув из-под гусиного крыла, мальчик испуганно огляделся.

На льду, поблизости от гусиной стаи, все было спокойно. Как мальчик ни всматривался в ледяную равнину озера, он не мог разглядеть охотника. Но, глянув на берег, он подумал, что начинается какое-то дьявольское наваждение, вроде того, что было в Винете или в волшебном, призрачном саду у Стура Юлё.

Днем дикие гуси не один раз пролетели над большим озером, выбирая, где бы им приземлиться. Мальчик видел на берегах озера большие церкви и селения, похожие на маленькие городки. То были Лександ, Ретвик, Мура, Суллерен. Нильс удивился, как густо застроен этот северный край. Он оказался куда веселее и приветливее, чем ожидал мальчик. Ничего жуткого или пугающего…

Но сейчас на тех же самых берегах в глухой темной ночи огромным полукольцом зловеще пылали высокие костры. Они полыхали в Муре у северного конца озера, на берегу в Суллерёне, в Викарбю, на холмах чуть повыше городка Шурберг, на церковном мысу у Ретвика, на горе Лердальсбергет и на многих мысах и пригорках до самого Лександа. Нильс начал считать и насчитал их более сотни. Откуда бы взялось столько огней, не будь тут замешаны чародейство и колдовство?

Все гуси пробудились при звуке выстрела, но Акка, бросив взгляд на берег, успокоила их:

— Это человеческие детеныши забавляются.

И тогда гуси снова сунули головы под крыло и тотчас уснули.


А мальчик по-прежнему стоял и не мог отвести взгляда от золотого ожерелья огней. Его, как ночную бабочку или комара, тянуло к теплу и свету; он с радостью подошел бы поближе, однако не смел оставить гусей — выстрелы продолжали греметь один за другим. Но вскоре Нильс понял, что птицам не угрожает никакая опасность: просто люди так веселились у костров, что им мало было смеха и криков, им нужно было еще палить из ружей! Вот у большого костра, ярко пылавшего высоко на горе, стали пускать ракеты. Потом этот костер взвился еще выше. Казалось, люди хотели, чтобы их веселье и радость вознеслись до самого неба!

Сам того не замечая, мальчик медленно приближался к берегу. Вдруг до него донеслись звуки песни. Тут уж он не мог удержаться и помчался вперед со всех ног.

Далеко в бухту Ретвикен выдавалась необычайно длинная пароходная пристань, а на самом ее краю стояла толпа людей. Они вдохновенно пели, и их звонкие голоса разносились в поздней ночи далеко над озером. Может, эти люди думали, что весна, подобно диким гусям, спит на льду озера Сильян, и хотели своим пением разбудить ее? Песни сменяли одна другую, и все они были о родной Далекарлии. «Теплым летом, когда песнь поет земля, у двух широких рек далекарлийских…», затем «В поход, в поход на Туну…», а под конец «В Далекарлии нашей живут до сих пор…». Нильс слушал, и перед его мысленным взором вставала незнакомая, но такая светлая и чудесная страна. Казалось, люди желали умилостивить весну и внушали ей: «Глянь, какая прекрасная страна тебя ожидает! Неужели ты не придешь к ней на помощь? Неужели ты позволишь зиме еще дольше угнетать столь прекрасные края?!»

Когда пение смолкло, Нильс поспешил к берегу. Лед в глубине бухты уже стаял, но в нее нанесло столько песку, что мальчик смог благополучно добраться до берега. С величайшей осторожностью он так близко подкрался к костру, горевшему на берегу, что мог увидеть людей, сидевших и стоявших вокруг, мог услышать их речи. И снова он подумал, что все это ему мерещится. Никогда прежде не доводилось ему встречать людей в такой одежде. Женщины были в черных остроконечных чепцах, коротеньких белых дубленых полушубках, зеленых шелковых лифах, в черных юбках и передниках, испещренных белыми, красными, зелеными и черными полосками. На мужчинах были круглые шляпы с низкой тульей, синие сюртуки, отделанные красным кантом, желтые кожаные штаны затянуты ниже колен красными подвязками с кисточками. Может быть, все дело в одежде, только эти люди показались Нильсу более статными и красивыми, чем жители других провинций. И разговаривали они друг с другом на каком-то особом наречии, так что мальчик долгое время ничего не мог разобрать. Их наряды напомнили ему одежды, которые хранила в своем сундуке матушка и которые давным-давно никто не носил. И Нильс снова подумал: «Уж не мерещится ли мне? Может быть, это какой-то древний народ, сотни лет назад ушедший из жизни?» Но нет, он видел, что перед ним самые что ни на есть обыкновенные люди. Просто те, кто жил в окрестностях озера Сильян, сохранили больше от минувших времен и в речах, и в одежде, и в обычаях, чем жители других провинций, которых знал мальчик.

Вскоре он понял, что люди, сидевшие у костра, говорили о прежних временах. Они вспоминали, как жилось им в юные годы, как приходилось странствовать по нескончаемым дорогам в чужих краях, чтобы заработать на хлеб своей семье, Нильс услыхал множество историй, но больше всего ему запомнился рассказ одной старой женщины о тяжкой судьбе, выпавшей на ее долю.

 

РАССКАЗ ЧЕРСТИ С ТОРФЯНОГО БОЛОТА

— Нас, детей, у отца с матушкой было много, а усадьба наша в Эстбъёрке была небольшая, да и времена выдались суровые. Так что, как минуло мне шестнадцать, пришлось уйти из дому на заработки. В котомке лежало у меня несколько караваев хлеба, телячья лопатка да кусочек сыра. А в кармане бренчали двадцать четыре скиллинга — вот и все деньги на дорогу. Остальные припасы, вместе со сменой рабочей одежды, я сложила в кожаный мешок и отправила в Стокгольм со знакомым возчиком.

Вышли мы, двадцать парней и девушек из Ретвика, на дорогу, что ведет в город Фалун, и давай отмеривать милю за милей. Это вам не на поезде ехать, в удобных-то вагонах, как едут ныне далекарлийские девицы. Сейчас-то до Стокгольма добраться — всего ничего, каких-нибудь восемь-девять часов! А мы хоть и делали по три-четыре мили в день, только через неделю добрались до него,

Вот, значит, в 1845 году, в апреле четырнадцатого дня, увидала я в первый раз столицу нашу Стокгольм. Как только вошли мы в город, люди давай друг дружке кричать да подсмеиваться.

— Глянь-ка! Далекарлийский полк идет!

И впрямь: шли мы по улицам с таким грохотом, что казалось, будто целый полк шагает. Ведь все мы надели башмаки на высоких каблуках — а башмачник туда не менее пятидесяти большущих гвоздей всадил, да с непривычки к горбатым булыжным городским улицам многие из нас спотыкались и падали.

Завернули мы на постоялый двор, где останавливались люди из Далекарлии; звался он «Белая лошадь», а расположен был на улице Стура Бадстугатан в южном конце города — Сёдере. Люди же из Муры жили на постоялом дворе «Большая корона» по той же самой улице. Из тех двадцати четырех скиллингов, которые я взяла из дому, оставалось уже только восемнадцать! Спешно надо было искать заработок. Одна из землячек сказала, чтоб я наведалась к ротмистру, жившему у Хурнстулла. Он и нанял меня на четыре дня вскапывать грядки и садовничать. Платил он мне поденно — двадцать четыре скиллинга в день на моих собственных харчах. С таких денег не очень-то потратишься на еду, вот я и ходила полуголодная. Только раз наелась досыта: маленькие господские дочки увидели, какой скудный у меня обед, побежали на кухню и выпросили для меня еды.

Потом я стала работать у одной госпожи на улице Норландсгатан. Жилье у меня там было прескверное, крысы стащили и чепец, и шейный платок, да еще проели дыру в кожаном мешке с провизией. Пришлось зачинить его старым голенищем. Не смогла я здесь больше двух недель проработать, и пришлось домой пешком топать — всего с двумя риксдалерами в кармане.


Пошла я на этот раз через Лександ и остановилась на несколько дней в селении Рённес. Помнится, хозяева там варили молочный суп из молотой овсяной муки с отрубями да мякиной. Ничего другого у них не было, но и это казалось вкусным в те голодные дни.

Да, в том году похвалиться мне было особенно нечем, но на другой год еще хуже пришлось. Снова надо было на заработки отправляться; дома-то у нас есть было нечего. Пошла я на сей раз с двумя далекарлийскими девушками в Худиксваль, а идти туда — двадцать четыре мили. Да еще с кожаными мешками на спине — везти-то их было теперь не на чем! Мы думали, что нас наймут садовничать. Но только рано пришли мы в Худиксваль: повсюду еще лежал глубокий снег, и никакой работы в саду, ясное дело, не нашлось. Пошла я тогда по крестьянским хуторам, просилась в работницы. Милые вы мои, до чего ж я устала и изголодалась, прежде чем добралась до усадьбы, где сжалились надо мной и наняли чесать шерсть за восемь скиллингов в день, Ну, а как пришла весна, нашла я работу в городе. Садовничала там до самого июля. Только одолела меня такая тоска по дому, что я подалась в Ретвик. Было мне тогда всего семнадцать годков. Башмаки я износила, и пришлось двадцать четыре мили идти босиком. И все же в душе я радовалась: ведь мне удалось сберечь целых пятнадцать риксдалеров. А для маленьких братцев и сестриц я несла несколько черствых булочек да кулек с сахаром, который сумела скопить. Когда кто-нибудь угощал меня кофе с двумя кусочками сахара, один я всегда прятала.

Вот сидите вы тут, далекарлийские девчонки, и даже не думаете бога-то возблагодарить за хорошие времена, что он нам ниспослал! А в ту пору один неурожайный год сменялся другим. Всем молодым парням и девушкам из Далекарлии приходилось идти из дому на заработки. Вот и на третий год, это уже был 1847-й, пошла я снова в Стокгольм и на этот раз работала в большом саду Стура Хурнсберг. Нас, девушек из Далекарлии, было там немало. Платили нам поденно чуть-чуть побольше обычного, да мы еще на всем старались выгадать. Даже старые гвозди да кости в садах подбирали и продавали в лавку ветошника, а на вырученные деньги покупали себе вместо хлеба солдатские сухари из казенной пекарни. В конце июля отправилась я домой, чтобы помочь собрать урожай. На этот раз мне удалось скопить целых тридцать риксдалеров.

На другой год снова пришлось идти на заработки. Посчастливилось мне наняться в усадьбу королевского конюшего под Стокгольмом. В то лето в Логордсъердете проходили манёвры. Вот маркитант и послал меня пособить на походной кухне, а помещалась она в большой полковой повозке. До самой смерти не забуду, пусть хоть сто лет мне стукнет, как в Йердете мне довелось однажды трубить в пастуший рожок перед самим Оскаром Первым. В награду я получила тогда от него целых два риксдалера.

А после я много лет подряд была в летнюю пору перевозчицей в бухте Брунсвикен под Стокгольмом и плавала между Албану и Хагой, где королевский замок. То было самое лучшее для меня время. С собой в лодку мы всегда брали на всякий случай пастушьи рожки, и порой те, кого мы перевозили, сами брали весла, а мы им играли. Когда же осенью перевоз кончался, я ходила в Упланд, молотить зерно в крестьянских усадьбах, и к Рождеству обычно возвращалась домой с сотней или около того риксдалеров в кармане. И еще зарабатывала зерно на молотьбе; отец забирал его потом по санному пути. Да, если б я с моими сестрами и братьями не приносила домой деньги, жить было бы не на что. Зерно с нашей собственной земли кончалось чаще всего к Рождеству, картошки же в ту пору люди сажали мало.

Приходилось прикупать зерно у лавочника, а когда рожь стоит сорок риксдалеров бочонок, а овес — двадцать четыре, тут уж поломаешь голову, как свести концы с концами. Помнится, не раз отдавали мы корову за бочонок овса. В те времена в овсяный хлеб подмешивали мелко рубленную солому. Правду сказать, такой хлеб с соломой в горло не шел. Каждый кусочек водой надо было запивать, а то и не проглотишь.

Вот так и кочевала я до тех самых пор, покуда замуж не вышла. А было это в 1856 году. Мы-то с Йоном моим еще в Стокгольме сдружились, и когда я в тот год отправилась домой, то побаивалась маленько в душе, как бы стокгольмские девчонки его не отбили. Они так и звали его — Красавчик Йон с Торфяного болота или Красавчик Далекарлиец. Но он не обманул меня, а как скопил немного деньжат, сыграли мы свадьбу.

Жили мы потом в радости и без особых забот, да только длилось это недолго. В 1863 году Йон помер, и осталась я одна с пятью ребятишками, мал-мала меньше. Правда, прожить уже было легче, ведь в Далекарлии настали лучшие времена. Разве сравнишь их с прежними! И хлеба, и картошки теперь было вдоволь! Я сама обрабатывала крохотные наделы земли, которые унаследовала от Йона, да и домик у меня как-никак был свой собственный. Шли годы, дети, что не померли, выросли. Живется им, слава Богу, не худо. Они и понятия не имеют, до чего тяжко приходилось людям в Далекарлии, когда их матушка была еще молода…

Старушка замолчала. Пока она говорила, костер догорел; все поднялись и засобирались по домам. Давно пора было ложиться спать. Мальчик тоже отправился восвояси — искать на льду своих спутников. И пока он бежал один в темноте, в ушах у него все время звучала песня, которую он недавно слышал на пристани:

 

«В Далекарлии нашей живут до сих пор и верность, и честь, несмотря на невзгоды…»

 

Потом шли еще какие-то слова, которые он забыл, но конец-то песни помнил ясно:

 

«Хоть хлеб мы нередко мешали с древесной корой, но все ж великие мужи находили порой опору у бедного люда…»

 

Мальчик припомнил то, что слышал в школе о роде Стуре, и о том, кто звался Густавом Васой. Нильс удивлялся тогда: почему они искали помощи не у кого-нибудь, а у далекарлийцев? Но теперь он это понял. Если в этом краю живут такие женщины, как эта старушка у костра, то здешних мужчин и вовсе ничем не согнешь.